— Не понимаю, почему он вдруг выпалил, что Джорджа Херна похоронили на кладбище, да еще и добавил: «конечно же».
— Где же еще, как не на кладбище, — заметил я.
— Вот именно. Никто в этом и не сомневался.
И тут у меня возникло ощущение, мимолетное и смутное, что передо мной разрозненные фрагменты какой-то головоломки. Телефонный звонок, что почудился мне вчера, — один фрагмент; Джордж Херн, похороненный не где-нибудь, а на кладбище, — другой; и, самое странное, лестница, которую я видел под деревьями, — третий. Никаких разумных оснований ломать себе голову над этим случайным набором фактов у меня не было. А почему бы с тем же успехом не добавить сюда, например, наше утреннее купание или цветущий кустарник на склоне холма? Но я чувствовал, что, хотя мозг мой сейчас целиком поглощен пикетом и после дня, проведенного на пляже, им быстро овладевает сонливость, но все же изнутри его точит какой-то червячок.
Следующие пять дней протекли без приключений: без загадочных лестниц, призрачных телефонных звонков, а главное, без мистера Стивенса. Раза два мы натыкались на него в деревне, и он неизменно ограничивался самым скупым приветствием, только что не поворачивался к нам спиной. Но в нас почему-то твердо засело убеждение: ему очень даже есть что сказать; к такому мы пришли заключению, и это дало нам обильную пищу для раздумий. Помню, что нафантазировал целую историю: Джордж Херн будто бы вовсе и не умер; похоронен, с соблюдением надлежащего церковного ритуала, не Херн, а какой-то убитый мистером Стивенсом докучливый шантажист. Другая версия — а все они неизменно рушились под градом вопросов Филипа — заключалась в том, что мистер Стивенс — это и есть Джордж Херн, скрывающийся от правосудия мнимый покойник. Или еще: миссис Херн — это на самом деле Джордж Херн, а наша достойная восхищения экономка — миссис Херн. По этим симптомам судите сами, как повлияло на нас опьянение солнцем и морем.
А между тем можно было бы и догадаться, почему мистер Стивенс так поспешно заверил нас, что Джордж Херн похоронен на кладбище, и мы догадывались, но помалкивали. И именно потому, что это объяснение мы с Филипом считали единственно верным, оно ни разу не сорвалось у нас с языка. Мы были больны им, как болеют лихорадкой или чумой. А затем всем нашим фантастическим выдумкам настал конец, ибо мы знали, что истина уже не за горами. Мы и раньше улавливали ее отсветы, отдаленные вспышки, а теперь явственно услышали ее раскаты.
В тот день было жарко и пасмурно. Утром мы купались, потом предавались безделью, но Филип после чая, против обыкновения, отказался пойти со мной на прогулку, и я отправился один. Этим утром миссис Криддл заявила безапелляционно, что в спальне в передней части дома мне будет гораздо прохладнее, так как она продувается бризом. Я возразил, что и солнца в ней больше, но миссис Криддл твердо решила выселить меня из спальни с видом на теннисный корт и липы, и мне было не под силу противостоять ее вежливому напору.
К тому времени, когда за чаепитием последовала прогулка, переезд уже осуществился, и я мог только размышлять на ходу, стараясь докопаться до истинных его причин: доводы, приведенные миссис Криддл, не убедили бы ни одного уважающего себя человека. Однако в такую жару шевелить извилинами было трудновато, и к окончанию прогулки загадка так и осталась загадкой, нелепой и неразрешимой. Возвращался я через кладбище и узнал, что всего два дня отделяет нас от годовщины смерти Джорджа Херна.
На террасе перед домом Филипа не было, и я вошел в холл, надеясь найти его там или в саду за домом. Едва переступив порог, я сразу заметил его темный силуэт напротив открытой стеклянной двери в конце холла, которая выходила в сад. Он не обернулся на шум, а сделал шаг-другой в сторону той дальней двери, оставаясь по-прежнему на фоне дверного проема. Я взглянул на стол, где лежала почта, обнаружил письма, адресованные и мне самому, и Филипу, и снова поднял глаза. В дальнем конце холла не было никого.
Значит, он ускорил шаги, подумал я, но одновременно мне стукнуло в голову, что если Филип был в холле, то он должен был взять свои письма; непонятно было также, почему он не обернулся, когда я вошел. Так или иначе, я решил его догнать. Прихватив свою и его почту, я поспешил к двери. Там я ощутил легкий холодок в воздухе, совершенно необъяснимый в такой жаркий день. Я шагнул через порог. Филип сидел в дальнем конце корта.
Держа в руках письма, я подошел к нему.
— Мне показалось, что я тебя сейчас видел в холле, — сказал я, уже понимая, что этого не могло быть.
Филип быстро взглянул на меня.
— Ты только что вернулся? — спросил он.
— Да. А что?
— Полчаса назад я зашел в холл посмотреть, не пришла ли почта, и мне показалось, что ты был там.
— И что я делал?
— Вышел на террасу. Но я выглянул и тебя не обнаружил.
Мы ненадолго замолчали, пока Филип вскрывал письма.
— Чертовски интересно, — заметил он. — Кроме тебя и меня, здесь есть еще кто-то.
— А что ты еще заметил? — спросил я.
Он усмехнулся и указал на липы.
— Это полная нелепица — смешно и говорить. Только что я видел кусок веревки, который свисал с толстого сука вот на том дереве. Видел совершенно отчетливо, а потом его вдруг не стало.
Философы долго спорили о том, какое из человеческих чувств следует признать самым сильным. Одни говорили, что это любовь, другие — ненависть, третьи — страх. А я на один уровень с этими классическими чувствами, если не выше, поставил бы любопытство, самое простое любопытство. Вне сомнения, в ту минуту оно соперничало в моей душе со страхом — без этого тоже не обошлось.